Но до этого возвращения память бережёт еще два эпизода. Странно, что после почти осмысленно запомнившегося мне ухода дяди Вити на фронт, было столько всяких событий, страшных, неожиданных, огромных, а я их помню только мгновенно и произвольно высвеченными деталями не бог весть какой важности: листовки, сыплющиеся из немецкого самолета, но поразил меня не самолет, а ошеломляющая синева, как я сейчас понимаю, сентябрьского неба, потому что мне было тепло, а глаза, оторвавшись от неба, видят другую краску - всё еще зеленый спуск к реке, упрятанной в порыжевший ольшаник; помню шинели, плывущие по реке, над которой стоял наш дом, и слова за моей спиной: «С Ёрдышки, там их накрыло», а это, оказывается, Искона несла убитых красноармейцев, которых дальнобойная немецкая артиллерия настигла в нарядном и веселом лесу, называемом почему-то Ёрдышкой (слово это до сих пор для меня таинственно, но тайну разгадывать не хочется). А вслед за этим помнится очень меня оскорбившее сидение с бабкой и сестрой на задах нашего участка («плана», как его называла бабка), а в доме раскорячиваются пьяные немцы. И вогнавшая меня в истерику расправа над моим любимцем – огромным и добродушно-наглым красавцем-петухом, особо ценимым мной за красный отлив в рыжих перьях: его из автоматов подстрелили немцы, только что вошедшие в деревню.
Но дальше, внятно, протяженно и вновь с нестерпимым желанием замереть в одиночестве встает из памяти все тот же кухонный стол, за которым прощалась моя бабушка со своим сыном. Но теперь за этим столом сижу я сам, а сбоку от меня немецкий офицер, нет, не чужой и не пугающий, к многолюдью я притерпелся, и острота утраты ощущения собственного дома уже ушла – в горнице была устроена офицерская столовая австрийской летной части, а нас выселили за печь на кухню – но очень томителен и чересчур некстати запах аниса от конфеты, которой меня угостил этот офицер (что это был анис – тоже понял много позже, в Москве, распробовав знакомый вкус). Угостил и погладил по голове, под его рукой кожа на голове благодарно съежилась в предслёзной истоме, но снова мир распался на три части: тёмная глубина кухни, еще более помрачневшая от доедающей заоконный зимний свет темноты офицерского мундира, серая столешница под моим подбородком и понурая белизна сугробов, видных мне в окне, когда я скосил заплывающие слезами от ощущение малости и потерянности своей глаза.